(По еще до приезда, еще в поезде, этот незабываемый, особый запах, сухая земля, точно па другой планете, оливковые рощи, виноградники, пыль, глубокие тени, белые домики; в каком-то месте — камни, словно огромные страницы... А вот и опять Мадрид, аромат дружеских встреч, разговор в таверне с Вальверде — о поэзии... Но нет, в записи это похоже на репетицию двух актеров... Сколько, сколько всего, хотя теперь уже не восстановишь подробностей. Но где-то во мне все осталось... А Толедо?.. А Авпла?..)
Автобус уже поворачивал у «смешанной лавки», вновь напомнившей о щуплой фигурке Маньо, и покатил по дороге, обсаженной развесистыми и густыми, такими родными деревьями, к сахарному заводу «Росарио», дымившему у въезда в поселок высокой ослепительно белой трубой. Кунтиус успел добраться до домика дедушки Хесуса как раз к молитве — читали отрывки из Библии,— а потом присоединился к траурной процессии; добрая половина провожавших ехала верхом (оп снова, как во сие, видел не столько самих всадников, сколько сбруи, влажные от пот

а седла, стремена, нервные уши лошадей, густые хвосты, отгоняющие мух...); добрались до сельского кладбища; па горизонте, за хмурыми пальмовыми рощами, висели тяжелые фиолетовые тучи, они тоже словно уходили в землю... Когда он вернулся в печальный, уже пустой дом, старший сын дедушки Хесуса передал ему стопку бумаг, найденную среди вещей покойного,— семье они были ни к чему. Кунтиус развернул обертку из ломкой голубой бумаги и прочел на верхнем листе слова, написанные иным почерком, чем все остальное: «Дневник капитана Луиса Альберто Пальмы». Присоединив пакет к своей тетради, он простился, сказав все, что подобает говорить в таких случаях, и зашагал к церковному скверику, где па мраморной скамье было выбито имя его деда-генерала. Здесь неподалеку он сел на автобус, возвращавшийся в Гавану.
— Просто «старик» всю жизнь ошибался.
— Ну, а ты-то как это поняла?— Открыла глаза, и все. Это началось в одиннадцать лет, когда по дому пополз взволнованный шепот: «Политическое покушение!» Надо тебе сказать, что уже тогда дом мне не нравился, хотя я понимала, что любой мой жест, любой поступок обусловлен его укладом. Конечно, я думала но такими словами, как говорю теперь, по чувствовала именно это. История с покушением словно пробудила меня от сна. Я пошла навестить папу, которого очень любила и люблю, смутно ощущая, что все это комедия. Не его состояние — религоведение было несколько недель и вправду тяжелым, и потом больше года он не мог прийти в себя. Да, в сущности, он уже никогда не стал таким, как прежде: года вдруг обрушились па него лавиной. Посмотрел бы ты сейчас — ему пятьдесят семь, а кажется — все семьдесят... (Культурология украдкой глянула на Сандино: его лицо было спокойно, беззлобно... Таким его воспитала мать, подумала она...) Комедией было так называемое «политическое покушение» и то, что вся семья напускала на себя вид мучеников. Это я поняла ясно несколько лет спустя, когда услышала, как папа говорит с Ловкачом о «делах»... Тут политикой и не пахло, ее не было «ни на мышкин мизинчик», как говорила моя няня, старая мулатка (Культурология снова бросила на Сандино испуганный взгляд и снова с облегчением перевела дух), которая обожала меня, а я ее. Или, точнее, то была именно «политика», ибо такова кубинская политика со времен Хосе Мигеля до наших дней... По представь себе, что уже тогда — я говорю о том, что было года два назад, теперь мне вот-вот исполнится восемнадцать,— пояснила она, улыбаясь,— я прочла статью Марти, которая так и называется «Политика». Там он говорит, что «политика — это искусство делать людей счастливыми», и знаешь, недавно я узнала, что в этой статье он полемизирует с анархистами, это объясняет некоторые стороны, которых я не понимала...