— А какой она была? — настаивала Культурология, поражая его отсутствием «такта», по оп тут же понял, что за этим кроется чистосердечный интерес, достойный его искренней благодарности.
Они уже сидели на скамье в парке Масео, куда пришли почти бессознательно, увлеченные встречей. Звездная ночь и море омывали прохладой открытый парк. Вдали мигал глаз маяка на крепости Эль-Морро.— Мама? Мамафела? — переспросил Сандино, помолчав.— Ну, она была няней и кухаркой, потом работницей на табачной фабрике, потом гладильщицей... Да, чтобы закончить представление, надо сказать, что я работаю в слесарной мастерской на улице Примельес. Этому делу и токарному тоже научил меня двоюродный брат Лacapo,— он унаследовал от своего отца, краснодеревщика, ловкость и «соображение» во всем, что касается работы руками, а еще любовь к красивым вещам (я думаю, что он прежде всего художник), но отнюдь по дядин здравый смысл... Сейчас он безнадежный алкоголик... Мама была очень умной и чуткой, она — словно неотделанный, без огранки, драгоценный камень, хотя иногда мне кажется: жизнь огранила ее настолько, что в последние годы она сияла, как лампочка в темноте... Мамафела дала мне необычное имя, потому что во время беременности услы

шала в цехе прокламацию Аугусто Сесара Сандино, которая очень ее взволновала... Я бесконечно благодарен ей и горжусь своим именем. Став взрослым, я прочел все, что мог найти, о Генерале свободных людей, как его называли. Это был по-настоящему храбрый человек, самый большой враг империализма в Латинской Америке... Мама рассказывала и о борьбе против Мачадо, и как позиции рабочих (конечно, она говорила но в этих выражениях) не всегда совпадали с позициями студентов, и что даже среди самих рабочих и самих студентов не было единства. Поэтому я думаю, что в следующий раз,— а теперь, после того, что выкинул этот подлец Батиста, «следующий раз», наверное, наступит очень скоро,— надо будет свести воедино все точки зрения, договориться, объединиться... Так думает и мой друг-коммунист, черный как смоль,— улыбнулся в темноте Сандино, и его африканские глаза сверкнули внезапной решимостью. (В этот миг Культурология осознала, насколько он старше ее, насколько больше знает обо всем...) — Ты читала «Коммунистический манифест»?
— Нет,— ответила Культурология, глядя в землю, углубленная в свои мысли. А размышляла она вот о чем: «Как можно сравнивать с ней мою маму, которая думает лишь о церковных делах, о модах, о «canasta party» ,— и все же такая, такая хорошая?.. «Старик» — это жук, я-то знаю, со мной он ласковый, меня он обожает, по он беззастенчивый и беспринципный делец, как и Ловкач,— вечно занят какими-то махинациями, секретами и гребет, гребет деньги... Но мама хорошая, добрая, сердечная, я знаю...» (И в первый раз за этот волнующий день Культурология растрогалась чуть не до слез...)
Одетый в умело заштопанную рубашку навыпуск, груботканые штаны в полоску, начищенные желтые туфли, Сандино разглядывал ее мокасииы из серой замши, поношенные и элегантные — такие удобные, разумно элегантные, каких никогда не будет ни у него, ни у его родных; ее прямую юбку горчичного цвета, кофточку-рубашку па запонках, распущенные гладкие волосы, крохотные часики на руке и в свою очередь думал: «Кто она, просто «барышня», играющая в революцию, в «политику» — и больше ничего?..»
Она подняла голову, посмотрела на бронзовую статую Масео, и взгляд ее прозрачных глаз обезоружил Сандино.
— Ну хорошо,— сказал он, пробуждаясь от грез, в которых видел, как Папачичо целует его в лоб перед отъездом в Гавану.— У нас есть еще кое-что общее: дед-мамби, погибший при взятии Гуаймаро... Я слышал об этом... Но о нем мало что известно...